0 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

Рождество в Москве от Ивана Шмелёва

Рождество в Москве от Ивана Шмелёва

Путешествовать можно в пространстве и во времени. И то, и другое интересно, но сейчас я предлагаю два путешествия во времени:
Одно – в моё советское детство («Новый год моего детства» http://www.proza.ru/2015/12/21/1424),
другое – воспоминания писателя Шмелёва о празднике Рождества в дореволюционной Москве.
Читаешь эти воспоминания с грустью. Что-то мы приобрели, но что-то безвозвратно потеряли. Потеряна преемственность поколений, да и вера во что-то святое.

Иван Шмелёв. Рождество в Москве.

«Не видавшие прежней России и понятия не имеют, что такое русское Рождество, как его поджидали и как встречали. У нас в Москве знамение его издалека светилось-золотилось куполом-исполином в ночи морозной — Храм Христа Спасителя. Рождество-то Христово — его праздник. На копейку со всей России воздвигался Храм. Силой всего народа вымело из России воителя Наполеона с двунадесятью языки, и к празднику Рождества, 25 декабря 1812 года, не осталось в ее пределах ни одного из врагов ее. И великий Храм-Витязь, в шапке литого золота, отовсюду видный, с какой бы стороны ни въезжал в Москву, освежал в русском сердце великое былое. Бархатный, мягкий гул дивных колоколов его. — разве о нем расскажешь!
Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче – белугу, осетрину, судачка, наважку; победней – селедку, сомовину, леща… У нас, в России, всякой рыбы много.
Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях, – лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. У нашей елки… как отогреется, расправит лапы, – чаща. На Театральной площади, бывало, – лес. Стоят, в снегу. А снег повалит, – потерял дорогу! Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках – будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Морозная Россия, а… тепло.
В Сочельник, под Рождество, – бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар – из чернослива, груши, шепталы… Ставили под образа, на сено.
Почему. А будто – дар Христу. Ну… будто Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота-то. Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь – звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон – другая… Стекла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени.»

Читаешь воспоминания из далёкого прошлого и как будто сам становишься маленьким мальчиком и бархатный гул колоколов заставляет трепетать сердце в предвестии чуда. А потом — протираешь замерзшее стекло в зимних узорах и ждешь первой звезды. Понимаешь, что ты принадлежишь к народу с богатым прошлым, ты его часть, его продолжение, и после тебя тоже будут поколения ждать чуда и радоваться. Будут помнить не тебя конкретно, а своих предков, которые много перетерпели, но смогли сохранить и поднять из руин нашу страну.
Разрушен был Храм Христа Спасителя. На его месте долгие годы находился бассейн. С одной стороны понимаешь, что времена были такие, ниспровергались старые устои, строили новый мир. Можно представить, как больно было простым верующим людям, когда это произошло.
Храм Христа Спасителя был построен как памятник мужеству русского народа в борьбе с наполеоновским нашествием 1812 года. В указе Александра I было написано — «. Да благословит Всевышний начинания наши! Да простоит сей храм многие века, и да курится в нем пред святым Престолом Божиим кадило благодарности позднейших родов вместе с любовью и подражаньем к делам их предков!». Самое главное здесь — благодарность потомков к делам предков.
Многие века храм не простоял, хотя сейчас Храм восстановлен, и это главный храм Москвы.
Как хочется, чтобы больше не разрушались храмы, чтобы мы могли не разрушать до основания наше прошлое, а только строить и трепетно сохранять былое, и чтобы можно было сказать словами Ивана Шмелёва «Морозная Россия, а… тепло!»

Иван Шмелёв. Рождество

В Сочельник обеда не полагается, а только чаёк с сайкой и маковой подковкой. Затеплены все лампадки, настланы новые ковры. Блестят развязанные дверные ручки, зеркально блестит паркет. На столе в передней стопы закусочных тарелок, «рождественских», в голубой каёмке. На окне стоят зелёные четверти «очищенной», — подносить народу, как поздравлять с Праздником придут. В зале — парадный стол, ещё пустынный, скатерть одна камчатная. У изразцовой печи, пышет от неё, не дотронуться, тоже стол, карточный, раскрытый, — закусочный: завтра много наедет поздравителей. Ёлку еще не внесли: она мёрзлая, пока еще в высоких сенях, только после всенощной её впустят.

Отец в кабинете: принесли выручку из бань, с ледяных катков и портомоен. Я слышу знакомое почокивание медяков и тонкий позвонец серебреца: это он ловко отсчитывает деньги, ставит на столе в столбики, серебрецо завёртывает в бумажки; потом раскладывает на записочки — каким беднякам, куда и сколько. У него, Горкин сказывал мне потайно, есть особая книжечка, и в ней вписаны разные бедняки и кто раньше служил у нас. Сейчас позовет Василь Василича, велит заложить беговые санки и развезти по углам-подвалам. Так уж привык, а то и Рождество будет не в Рождество.

У Горкина в каморке теплятся три лампадки, медью сияет Крест. Скоро пойдём ко всенощной. Горкин сидит перед железной печкой, греет ногу, — что-то побаливает она у него, с мороза, что ли. Спрашивает меня:

— В Писании писано: «и явилась в небе многая сонма Ангелов…», кому явилась?

Я знаю, про что он говорит: это пастухам ангелы явились и воспели — «Слава в вышних Богу…»

— А почему пастухам явились? Вот и не знаешь. В училищу будешь поступать, в имназюю… папашенька говорил намедни… у Храма Христа Спасителя та училища, имназюя, красный дом большенный, чугунные ворота. Там те батюшка и вопросит, а ты и не знаешь. А он стро-гой, отец благочинный нашего сорока, протоерей Копьев, от Спаса в Наливках… он те и погонит-скажет: «Ступай, доучивайся!» — скажет. А потому, мол, скажи… Про это мне вразумление от отца духовного было, он всё мне растолковал, отец Валентин, в Успенском соборе , в Кремле, у-чё-ный. проповеди как говорит. Запомни его — отец Валентин, Анфитиятров. Сказал, в стихе поётся церковном: «истиннаго возвещают Пастыря. » Как в Писании-то сказано, в Евангелии-то. — «Аз есмь Пастырь Добрый…». Вот пастухам первым потому и было возвещено. А потом уж и волхвам-мудрецам было возвещено: знайте, мол! А без Него и мудрости не будет. Вот ты и помни.

Идём ко всенощной.

Горкин раньше ещё ушёл, у свещного ящика много дела. Отец ведёт меня через площадь за руку, чтобы не подшибли на раскатцах. С нами идут Клавнюша и Саня Юрцов, заика, который у Сергия-Троицы послушником: отпустили его монахи повидать дедушку Трифоныча, для Рождества. Оба поют вполголоса стишок, который я ещё не слыхал, как Ангелы ликуют, радуются человеки, и вся тварь играет в радости, что родился Христос. И отец стишка этого не знал. А они поют ласково так и радостно. Отец говорит:

— Ах, вы, Божьи люди.

Клавнюша сказал — «все Божии» — и за руку нас остановил:

— Вы прислушайте, прислушайте… как всё играет. и на земле, и на небеси.

А это про звон он. Мороз, ночь, ясные такие звёзды, — и гу-ул… всё будто небо звенит-гудит, — колокола поют. До того радостно поют, будто вся тварь играет: и дым над нами, со всех домов, и звёзды в дыму, играют, сияние от них весёлое. И говорит ещё:

— Гляньте, гляньте. и дым будто славу несёт с земли… играет ка-ким столбом.

И Саня-заика стал за ним говорить:

— И-и-и… грает… не-бо и зе-зе-земля играет…

И с чего-то заплакал. Отец полез в карман и чего-то им дал, позвякал серебрецом. Они не хотели брать, а он велел, чтобы взяли:

— Дадите там, кому хотите. Ах, вы, Божьи дети… молитвенники вы за нас, грешных… простосерды вы. А у нас радость, к Празднику: доктор Клин нашу знаменитую октаву-баса, Ломшачка, к смерти приговорил, неделю ему только оставлял жить… дескать, от сердца помрёт… уж и дышать переставал Ломшачок! а вот, выправился, выписали его намедни из больницы. Покажет себя сейчас, как «с нами Бог» грянет.

Так мы возрадовались! а Горкин уж и халатик смертный ему заказывать хотел.

В церкви полным-полно. Горкин мне пошептал:

— А Ломшачок-то наш, гляди-ты… вон он, горло-то потирает, на крылосе… это, значит, готовится, сейчас «С нами Бог» вовсю запустит.

Вся церковь воссияла, — все паникадилы загорелись. Смотрю: разинул Ломшаков рот, назад головой подался… — все так и замерли, ждут. И так ах-нуло — «С нами Бог»… — как громом, так и взыграло сердце, слезами даже зажгло в глазах, мурашки пошли в затылке. Горкин и молится, и мне шепчет:

— Воскрес из мёртвых наш Ломшачок… — «…разумейте, языцы, и покоряйтеся… яко с нами Бог. »

И Саня, и Клавнюша — будто воссияли, от радости. Такого пения, говорили, ещё и не слыхали: будто все Херувимы-Серафимы трубили с неба. И я почувствовал радость, что с нами Бог. А когда запели «Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума…» — такое во мне радостное стало… и я будто увидал вертеп-пещерку, ясли и пастырей, и волхвов — и овечки будто стоят и радуются. Клавнюша мне пошептал:

— А если бы Христа не было, ничего бы не было, никакого света-разума, а тьма языческая.

И вдруг заплакал, затрясся весь, чего-то выкликать стал… — его взяли под руки и повели на мороз, а то дурно с ним сделалось, — «припадочный он», — говорили-жалели все.

Когда мы шли домой, то опять на рынке остановились, у басейны, и стали смотреть на звезды, и как поднимается дым над крышами, и снег сверкает от главной звезды — «Рождественская» называется. Потом проведали Бушуя, погладили его в конуре, а он полизал нам пальцы, и будто радостный он, потому что нынче вся тварь играет.

Зашли в конюшню, а там лампадочка горит, в фонаре, от пожара, не дай-то Бог. Антипушка на сене сидит, спать собирается ложиться. Я ему говорю:

— Знаешь, Антипушка, нонче вся тварь играет, Христос родился.

А он говорит: «А как же, знаю… вот и лампадочку затеплил…». И правда: не спят лошадки, копытцами перебирают.

— Они ещё лучше нашего чуют, — говорит Антипушка, — как заслышали благовест, ко всенощной… ухи навострили, всё слушали.

Заходим к Горкину, а у него кутья сотовая, из пшенички, угостил нас — святынькой разговеться. И стали про божественное слушать. Клавнюша с Саней про светлую пустыню сказывали, про пастырей и волхвов-мудрецов, которые, все звезды сосчитали, и как Ангелы пели пастырям, а Звезда стояла над ними и тоже слушала ангельскую песнь.

Горкин и говорит, — будто он слышал, как отец давеча обласкал Клавнюшу с Саней:

— Ах, вы, ласковые… Божьи люди.

А Клавнюша опять сказал, как у басейны:

Иван Шмелёв
Из книги «Лето Господне»

Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же. Не поймешь чего – подскажет сердце.

Как будто, я такой, как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он – редко, выпадет – и стаял. А у нас, повалит, – свету, бывало, не видать, дня на три! Все завалит. На улицах – сугробы, все бело. На крышах, на заборах, на фонарях – вот сколько снегу! С крыш свисает. Висит – и рухнет мягко, как мука. Ну, за ворот засыплет. Дворники сгребают в кучи, свозят. А не сгребай – увязнешь. Тихо у нас зимой, и глухо. Несутся санки, а не слышно. Только в мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса. – вот радость.

Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что мороженых свиней подвозят, – скоро и Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче – белугу, осетрину, судачка, наважку; победней – селедку, сомовину, леща. У нас, в России, всякой рыбы много. Зато на Рождество – свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят, словно бревна, – мороженые свиньи. Окорока обрублены, к засолу. Так и лежат, рядами, – разводы розовые видно, снежком запорошило.

А мороз такой, что воздух мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы – к Рождеству. Обоз? Ну, будто, поезд. только не вагоны, а сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут. Лошади степные, на продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, – «пылкого морозу». Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь. Знаешь – рябчик? Пестренький такой, рябой. – ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется – дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А на вкус, брат. Здесь редко видишь, а у нас – обозами тянули. Все распродадут, и сани, и лошадей, закупят красного товару, ситцу, – и домой, чугунной. Чугунка? А железная дорога. Выгодней в Москву обозом: свой овес-то, и лошади к продаже, своих заводов, с косяков степных.

Перед Рождеством, на Конной площади, в Москве, – там лошадями торговали, – стон стоит. А площадь эта. – как бы тебе сказать. – да попросторней будет, чем. знаешь, Эйфелева-то башня где? И вся – в санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи – как дрова лежат на версту. Завалит снегом, а из-под снега рыла да зады. А то чаны, огромные, да. с комнату, пожалуй! А это солонина. И такой мороз, что и рассол-то замерзает. – розовый ледок на солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок отскочит, хоть с полфунта, – наплевать! Нищий подберет. Эту свиную «крошку» охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой – поросячий ряд, на версту. А там – гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик. Прямо из саней торговля. И без весов, поштучно больше. Широка Россия, – без весов, на глаз. Бывало, фабричные впрягутся в розвальни, – большие сани, – везут-смеются. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины. Богато жили.

Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях, – лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. Не так, как здесь, – тычинки. У нашей елки. как отогреется, расправит лапы, – чаща. На Театральной площади, бывало, – лес. Стоят, в снегу. А снег повалит, – потерял дорогу! Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках – будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами. Сбитенщики ходят, аукаются в елках: «Эй, сладкий сбитень! калачики горячи. » В самоварах, на долгих дужках, – сбитень. Сбитень? А такой горячий, лучше чая. С медом, с имбирем, – душисто, сладко. Стакан – копейка. Калачик мерзлый, стаканчик, сбитню, толстенький такой, граненый, – пальцы жжет. На снежку, в лесу. приятно! Потягиваешь понемножку, а пар – клубами, как из паровоза. Калачик – льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь в елках. А мороз крепчает. Небо – в дыму – лиловое, в огне. На елках иней. Мерзлая ворона попадется, наступишь – хрустнет, как стекляшка. Морозная Россия, а. тепло.

В Сочельник, под Рождество, – бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар – из чернослива, груши, шепталы. Ставили под образа, на сено.

Почему. А будто – дар Христу. Ну, будто, Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота-то. Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь – звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон – другая. Стекла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени. А звезд все больше. А какие звезды. Форточку откроешь – резанет, ожжет морозом. А звезды. На черном небе так и кипит от света, дрожит, мерцает. А какие звезды. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, через нее-то звезды больше, разными огнями блещут, – голубой хрусталь, и синий, и зеленый, – в стрелках. И звон услышишь. И будто это звезды – звон-то! Морозный, гулкий, – прямо, серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят, – древний звон, степенный, с глухотцой. А то – тугое серебро, как бархат звонный. И все запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца-начала. – гул и гул.

Читать еще:  Священномученик Димитрий Беневоленский

Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок, – мороз и не щиплет. Выйдешь – певучий звон. И звезды. Калитку тронешь, – так и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По улице – сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух. – синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы – белые виденья. Спят в них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, до звезд. Звездный звон, певучий, – плывет, не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога в вышних, – Рождество.

Идешь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев-молитву, простой, особенный какой-то, детский, теплый. – и почему-то видится кроватка, звезды.

Рождество Твое, Христе Боже наш,

Возсия мирови Свет Разума.

И почему-то кажется, что давний-давний тот напев священный. был всегда. И будет.

На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком – знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка. осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мерзнет. Никто его не покупает: дорогой. Прижался к стеклышку и мерзнет.

Идешь из церкви. Все – другое. Снег – святой. И звезды – святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь в небо. Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Вон она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год – над этим садом, низко. Она голубоватая. Святая. Бывало, думал: «Если к ней идти – придешь туда. Вот, прийти бы. и поклониться вместе с пастухами Рождеству! Он – в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне. Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!» Смотришь, смотришь – и думаешь: «Волсви же со звездою путеше-эствуют. »

Волсви. Значит – мудрецы, волхвы. А, маленький, я думал – волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки, – думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь. Даже и волки рады. Правда, хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на звезду. А та ведет их. Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься. Видишь – кормушка с сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит. Да, и волков. всех манит. Как я хотел увидеть. Овцы там, коровы, голуби взлетают по стропилам. и пастухи, склонились. и цари, волхвы. И вот, подходят волки. Их у нас в России много. Смотрят, а войти боятся. Почему боятся? А стыдно им. злые такие были. Ты спрашиваешь – впустят? Ну, конечно, впустят. Скажут: ну, и вы входите, нынче Рождество! И звезды. все звезды там, у входа, толпятся, светят. Кто, волки? Ну, конечно, рады.

Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а от звезды все стрелки, стрелки.

Зайдешь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что даже волки добрые теперь и ходят со звездой. Крикнешь в конуру – «Бушуйка!». Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, будто скажет: да, Рождество. И – на душе тепло, от счастья.

Мечтаешь: Святки, елка, в театр поедем. Народу сколько завтра будет! Плотник Семен кирпичиков мне принесет и чурбачков, чудесно они пахнут елкой. Придет и моя кормилка Настя, сунет апельсинчик и будет целовать и плакать, скажет – «выкормочек мой. растешь». Подбитый Барин придет еще, такой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет махать бумажкой, так смешно. С длинными усами, в красном картузе, а под глазами «фонари». И будет говорить стихи. Я помню:

И пусть ничто-с за этот Праздник

Не омрачает торжества!

Поднес почтительно-с проказник

В сей день Христова Рождества!

В кухне на полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, в окоренке оттаивает поросенок, весь в морщинках, индюшка серебрится от морозца. И непременно загляну за печку, где плита: стоит. Только под Рождество бывает. Огромная, во всю плиту, – свинья! Ноги у ней подрублены, стоит на четырех култышках, рылом в кухню. Только сейчас втащили, – блестит морозцем, уши не обвисли. Мне радостно и жутко: в глазах намерзло, сквозь беловатые ресницы смотрит. Кучер говорил: «Велено их есть на Рождество, за наказание! Не давала спать Младенцу, все хрюкала. Потому и называется – свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!» Смотрю я долго. В черном рыле – оскаленные зубки, «пятак», как плошка. А вдруг соскочит и загрызет. Как-то она загромыхала ночью, напугала.

И в доме – Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы не горят, а все лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, – другая, чем на рынке. За ней чуть брезжит алый огонек лампадки, – звездочки, в лесу как будто. А завтра.

А вот и – завтра. Такой мороз, что все дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором – в дыму, висит пунцовым шаром. Будто и оно дымится. От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая. Вот мороз.

Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить. Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой, выщипывает за вихры мальчишек. Но сегодня добрый. Всегда он водит «славить». Мишка Драп несет Звезду на палке – картонный домик: светятся окошки из бумажек, пунцовые и золотые, – свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.

– «Волхи же со Звездою питушествуют!» – весело говорит Зола.

С нами Звезда идет,

Он взмахивает черным пальцем и начинают хором:

Рождество Твое. Христе Бо-же наш.

Совсем не похоже на Звезду, но все равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мой друг, сапожник, несет огромную розу из бумаги и все на нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.

– Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекает! – говорит Зола. – Сейчас будет святое приставление! – Он схватывает Драпа за голову и устанавливает, как стул. – А кузнечонок у нас царь Ирод будет!

Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую сторону. Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове зеленый колпак со звездами.

– Подымай меч выше! – кричит Зола. – А ты, Степка, зубы оскаль страшней! Это я от бабушки еще знаю, от старины!

Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит зубы. И все начинают хором:

Чего ты родился,

Чего не хрестился,

Я царь – Ка-стинкин,

Тебе голову срублю!

Плешкин хватает черного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод падает, как мешок. Драп машет над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:

– Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим-носим, у хозяев ничего не просим, а чего накладут – не бросим!

Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и зеленый стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти вечерком спеть про Ирода «подлинней», но никогда почему-то не приходит.

Позванивает в парадном колокольчик, и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все на елке, до серебряной звездочки наверху.

Приходят-уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают.

Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот, словно разбивают стекла. Это – «последние люди», музыканты, пришли поздравить.

– Береги шубы! – кричат в передней.

Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой, и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить. Все затыкают уши, но музыканты все играют и играют.

Вот уже и проходит день. Вот уж и елка горит – и догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то гармоника играет, топотанье. – должно быть, в кухне.

В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших окнах. За ними – звезды. Светит большая звезда над Барминихивым садом, но это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.

«Милый мальчик», обращением к которому начинается глава «Рождество» и который именуется далее «Ивушкой» – внучатый племянник и крестник Шмелёва Ивистион (Ив) Андреевич Жантийом, родившийся в 1920 году во Франции и воспитанный в семье писателя, автор книги воспоминаний «Мой дядя Ваня». Как, с помощью каких приемов И. Шмелев ведет диалог с читателем? Почему он обращается именно к ребенку?

Роман «Лето Господне»(1927—1948) был написан в годы эмиграции. Почему писатель обращается к воспоминаниям своего детства?

Каким видится автору сакральное время рождественского праздника? Что он запомнил? Можно ли сказать, что через воссозданные в памяти реалии материального мира он ощущает духовную связь с Родиной?

В основе композиции романа – идея круга. Названия глав подчинены православному принципу: «Великий пост», «Ефимоны», «Благовещенье», «Пасха». Основная мысль произведения – формирование нравственных качеств ребенка через знакомство с религиозными праздниками и духовными традициями русского народа.

В чем особенности стиля И. Шмелева? Сложно ли читать его текст? Какие эмоции и интонации он пытается передать?

Существуют различные трактовки жанра и стиля романа «Лето Господне». Георгий Адамович писал: «перечитывая Шмелева, хочется воскликнуть: «Не узнаю тебя, Россия». Напротив, Иван Ильин полагал: «эту книгу написала о себе сама Россия – пером Шмелева». Это эпическая поэма о России и основах ее духовного бытия. «Повествование воссоздает обобщающие картины жизни многих поколений русских людей, утверждая мысль о бесконечном жизнетворчестве народа, его силе и мудрости, преемственности его деяний. Жизнь должна строиться не на ломке, а на укреплении фундамента прошлого, на продолжении традиции. Это одна из любимых мыслей автора. В неразрывной связи поколений он видит основу духовного обогащения человека и нации». С какой точкой зрения вы согласны?

Приведите примеры автобиографических произведений русских классиков.

Рассказ: Иван Шмелёв «Рождество»

Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же. Не поймешь чего — подскажет сердце.

Как будто я такой, как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он — редко, выпадет — и стаял. А у нас повалит — свету, бывало, не видать, дня на три! Все завалит. На улицах — сугробы, все бело. На крышах, на заборах, на фонарях — вот сколько снегу! С крыш свисает. Висит — и рухнет мягко, как мука. Ну, за ворот засыплет. Дворники сгребают в кучи, свозят. А не сгребай — увязнешь. Тихо у нас зимой и глухо. Несутся санки, а не слышно. Только в мороз визжат полозья. Зато весной услышишь первые колеса. — вот радость.

Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что мороженых свиней подвозят, — скоро и Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче — белугу, осетрину, судачка, наважку; победней — селедку, сомовину, леща. У нас, в России, всякой рыбы много. Зато на Рождество — свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят, словно бревна, — мороженые свиньи. Окорока обрублены, к засолу. Так и лежат, рядами, — разводы розовые видно, снежком запорошило.

А мороз такой, что воздух мерзнет — Инеем стоит; туманно, дымно. И тянутся обозы — к Рождеству. Обоз? Ну, будто поезд. только не вагоны, а сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут. Лошади степные, на продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, индюшек — «пылкого морозу». Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь. Знаешь — рябчик? Пестренький такой, рябой. ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется — дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А на вкус, брат. Здесь редко видишь, а у нас — обозами тянули. Все распродадут, и сани, и лошадей, закупят красного товару, ситцу — и домой, чугункой. Чугунка? А железная дорога. Выгодней в Москву обозом: свой овес-то и лошади к продаже своих заводов, с косяков степных.

Перед Рождеством на Конной площади в Москве — там лошадями торговали — стон стоит. А площадь эта. — как бы тебе сказать. — да попросторней будет, чем. знаешь, Эйфелева-то башня где? И вся — в санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи — как дрова лежат на версту. Завалит снегом, а из-под снега рыла да зады. А то чаны, огромные, да. с комнату, пожа-луй! А это солонина. И такой мороз, что и рассол-то замерзает. — розовый ледок на солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок отскочит, хоть с полфунта, — наплевать! Нищий подберет. Эту свиную «крошку» охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой — поросячий ряд, на версту. А там — гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик. Прямо из саней торговля. И без весов, поштучно больше. Широка Россия — без весов, на глаз. Бывало, фабричные впрягутся в розвальни — большие сани — везут-смеются. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины. Богато жили.

Перед Рождеством, — дня за три, на рынках, на площадях лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. Не так, как здесь» — тычинки. У нашей елки. как отогреется, расправит лапы, — чаща. На Театральной площади, бывало, — лес. Стоят, в снегу. А снег повалит — потерял дорогу! Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках — будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбом. Сбитенщики ходят, аукаются в елках: «Эй, сладкий сбитень! калачики горячи. » В самоварах, на долгих дужках, — сбитень. Сбитень? А такой горячий, лучше чая. С медом, с имбирем — душисто, сладко. Стакан — копейка. Калачик мерзлый, стаканчик сбитню, толстенький такой, граненый, — пальцы жжет. На снежку, в лесу. приятно! Потягиваешь понемножку, а пар — клубами, как из паровоза. Калачик — льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь в елках. А мороз крепчает. Небо — в дыму — лиловое, в огне. На елках иней, мерзлая ворона попадется, наступишь — хрустнет, как стекляшка. Морозная Россия, а. тепло.

В Сочельник, под Рождество, — бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар — из чернослива, груша, шептала. Ставили под образа, на сено. Почему. А будто — дар Христу. Ну. будто. Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота-то. Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь — звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон — другая. Стекла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени.

А звезд все больше. А какие звезды. Форточку откроешь — резанет, ожжет морозом. А звезды. На черном небе так и кипит от света, дрожит, мер-цает. А какие звезды. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, через нее-то звезды больше, разными огнями блещут — голубой хрусталь, и синий, и зеленый, — в стрелках. И звон услышишь. И будто это звезды — звон-то! Морозный, гулкий — прямо серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят — древний звон, степенный, с глухотцой. А то — тугое серебро, как бархат звонный. И все запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца-начала. — гул и гул.

Читать еще:  Смерть как начало славы

Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок — мороз и не щиплет. Выйдешь — певучий звон. И звезды. Калитку тронешь — так и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По улице — сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух. — синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы — белые виденья. Спят в них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, до звезд. Звездный звон, певучий — плывет, не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога в вышних — Рождество.

Идешь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев-молитву, простой, особенный какой-то, детский, теплый. — и почему-то видится кроватка, звезды.

Рождество Твое, Христе Боже наш,
Воссия мирови Свет Разума.

И почему-то кажется, что давний-давний тот напев священный. был всегда. И будет.

На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком — знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка. осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мерзнет. Никто его не покупает: дорогой. Прижался к стеклышку и мерзнет. Идешь из церкви. Все — другое. Снег — святой. И звезды — святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь в небо. Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Воя она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год — над этим садом, низко. Она голубоватая, Святая. Бывало, думал: «Если к ней идти — придешь туда. Вот прийти бы. и поклониться вместе с пастухами Рождеству! Он — в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне. Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!» Смотришь, смотришь — и думаешь: «Волсви же со Звездою путеше-эст-вуют. «

Волсви. Значит — мудрецы, волхвы. А, маленький, я думал — волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки, — думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь. Даже и волки рады. Правда хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на звезду. А та ведет их. Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься.. -Видишь — кормушка с сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит? Да, и волков. всех манит. Как я хотел увидеть. Овцы там, коровы, голуби взлетают по стропилам. и пастухи склонились. и цари, волхвы. И вот подходят волки. Их у нас в России много. Смотрят, а войти боятся. Почему боятся? А стыдно им. злые такие были. Ты спрашиваешь — впустят? Ну конечно, впустят. Скажут: ну, и вы входите, нынче Рождество! И звезды. все звезды там, у входа, толпятся, светят. Кто, волки? Ну конечно, рады.

Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а от звезды все стрелки, стрелки.

Зайдешь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что даже волки добрые теперь и ходят со звездой. Крикнешь в конуру: «Бушуйка!» Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, будто скажет: да. Рождество. И — на душе тепло, от счастья.

Мечтаешь: Святки, елка, в театр поедем. Народу сколько завтра будет! Плотник Семен кирпичиков мне принесет и чурбачков, чудесно они пахнут елкой. Придет моя кормилка Настя, сунет апельсинчик и будет целовать и плакать, скажет: «Выкормочек мой. растешь. » Подбитый барин придет еще, такой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет махать бумажкой, так смешно. С длинными усами, в красном картузе, а под глазами «фонари». И будет говорить стихи. Я помню:

И пусть ничто-с за этот Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно-с проказник
В сей день Христова Рождества!

В кухне на полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке: в окоренке оттаивает поросенок, весь в морщинках, индюшка серебрится от морозца. И непременно загляну за печку, где плита: стоит. Только под Рождество бывает. Огромная, во всю плиту, — свинья! Ноги у ней подрублены, стоит на четырех култышках, рылом в кухню. Только сейчас втащили — блестит морозцем, уши не обвисли. Мне радостно и жутко: в глазах намерзло, сквозь беловатые ресницы смотрит. Кучер говорит: «Велено их есть на Рождество, за наказание! Не давала спать Младенцу, все хрюкала. Потому и называется — свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!» Смотрю я долго. В черном рыле — оскаленные зубки, «пятак» как плошка. А вдруг соскочит и загрызет. Как-то она загромыхала ночью, напугала.

И в доме — Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы не горят, а все лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. Окна совсем замерзли. Отблескивают огоньки лампадок — тихий свет, святой. В холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, — другая, чем на рынке. За ней чуть брезжит алый огонек лампадки-звездочки, в лесу как будто. А завтра.

А вот и — завтра. Такой мороз, что все дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором — в дыму, висит пунцовым шаром. Будто и оно дымится. От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая. Вот мороз.

Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить. Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой, выщипывает за вихры мальчишек. Но сегодня добрый. Всегда Он водит «славить». Мишка Драп несет звезду на палке — картонный домик, светятся окошки из бумажек, пунцовые и золотые, — свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.

— «Волхи же со Звездою питушествуют!» — весело говорит Зола.

Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет.

Он взмахивает черным пальцем, и начинают хором:

Рождество Твое, Христе Боже наш.

Совсем не похоже на Звезду, но все равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мой друг, сапожник, несет огромную розу из бумаги и все на нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.

Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекет!- говорит Зола. — Сейчас будет святое приставление! — Он схватывает Драпа за голову и устанавливает, как стул. — А кузнечонок у нас царь Ирод будет!

Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую сторону. Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове зеленый колпак со звездами.

— Подымай меч выше! — кричит Зола. — А ты, Степка, зубы оскаль страшней! Это я от баушки еще знаю, от старины!

Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит зубы. И все начинают хором:

Приходили вол-хи,
Приносили бол-хи,
Приходили вол-хари,
Приносили бол-хари.
Ирод ты. Ирод,
Чего ты родился,
Чего не хрестился,
Я царь Ка-стинкин,.
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!

Плешкин хватает черного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод падает, как мешок. Драп машет над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:

— Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим-носим, у хозяев ничего не просим, а чего накладут — не, бросим!

Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и зеленый стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти вечерком спеть про Ирода «подлинней», но никогда почему-то не приходит.

Позванивает в парадном колокольчик и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все на елке, до серебряной звездочки наверху.

Приходят-уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают.
Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот, словно разбивают стекла. Это — «последние люди», музыканты, пришли поздравить.

— Береги шубы! — кричат в передней. Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить. Все затыкают уши, но музыканты играют и играют.

Вот уже и проходит день. Вот уж и елка горит — и догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то гармоника играет, топотанье. — должно быть, в кухне.

В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших окнах. За ними — звезды. Светит большая звезда над Барминихиным садом, но это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.

Иван Шмелев. Праздники: Рождество

Иван Сергеевич Шмелев

Собрание сочинений в пяти томах

Том 3. Рождество в Москве

Е. Осьминина. Русская сказка Ивана Шмелева

«Судьба буквально разбросала по всему белому свету русских людей. Какая-то действительно сказка – страшная, чудесная и волшебная произошла с нами. Подхватил ковер-самолет и занес по воле или неволе в тридесятое царство, в неведомые иноземные неправославные государства, и где только, среди каких народов не живут ныне русские люди в изгнании! Достаточно лишь перечислить десяток названий, чтобы сразу припомнить давно позабытую географию Смирнова. Новая Зеландия, острова Зондские, Филиппинские, Японские, Цейлон, Мадагаскар, Китай, Индия, Персия, Малая Азия, Африка сверху донизу, Америка от Аляски до Огненной Земли с придачей разных островов, – все это в той или иной мере населено русскими. Действительно, наша беженская история пошла по всеобщей географии», – писал генерал С. Позднышев в 25-м номере «Русского инвалида» за 1931 год – газеты тех, кто получил увечья в первой мировой или гражданской войне и оказался затем на чужбине.

Октябрьская революция 1917 года обратила в небытие всю прошлую Россию, подвергнув тяжелейшим испытаниям русский народ; во убежавших от новой власти и рассеявшихся в 1918–1922 годах по всему свету – также ждала нелегкая участь. Эмиграция только на четверть состояла из бывших воинов Белой Армии. Остальные три четверти принадлежали в основном к интеллигенции. Блестящее созвездие русской литературы сияло на чужбине: Ив. Бунин, Ив. Шмелев, А. Ремизов, А. Куприн, Б. Зайцев, Дм. Мережковский, В. Набоков, Г. Гайданов, М. Цветаева, К. Бальмонт, В. Ходасевич, Г. Иванов… И большинство из них именно в эмиграции создало свои лучшие произведения.

Принято считать, что старшее поколение писателей жило воспоминаниями. Их темой была прошлая Россия, «родной Белевский уезд», землю которого они унесли в изгнание на своих подошвах. А о зарубежной маете и страданиях рассказало младшее поколение, которым Константинополь и Париж «родные Белевские уезды» заменили.

Да. Наиболее известные романы старших – это романы ностальгические, автобиографические. О детстве и юности, прошедших в России: «Жизнь Арсеньева» Ив. Бунина, «Лето Господне» Ив. Шмелева, «Юнкера» А. Куприна, «Путешествие Глеба» Б. Зайцева. Но и у них мы найдем произведения о беженской жизни. Не только воспоминания, но и изображения судеб русских изгнанников, тем более что эти судьбы разделили и сами писатели.

Путь Шмелева был трагичен. Он прошел через Россию, Крым, Берлин, Севр, Булонь, Париж. И закончился 24 июня 1950 года в православной обители Покрова Пресвятой Богородицы в Бюссиан-Отт, под Парижем. А начинался – в Кадашевской слободе, на правом берегу Москвы-реки.

Будущий писатель родился 4 октября (21 сент. по ст. ст.) 1873 года в «благословенном Замоскворечье», с такой любовью впоследствии описанном им во многих произведениях. Отец его, Сергей Иванович Шмелев, брал подряды на строительные работы, нанимал мастеровых, возводя бани, мосты, делая иллюминации – был известным в своей округе человеком. Происходил он из крестьян Московской губернии Богородского уезда; прадед Шмелева еще при Александре I перебрался в Москву и начал торговлю посудным и щепным товаром.

В Замоскворечье издавна селилось купечество. И сама жизнь здесь была иной, нежели на шумном Кузнецком или дворянской Пречистенке. Длинные заборы, бесконечные сады в цветах и яблонях, деревянные дома на каменном фундаменте. В будни на улицах – ни прохожего, ни проезжего, по утрам еще коровки выходят из дворов. В праздники – звон множества церквей, нарядные люди на улицах. Замоскворецкая Москва больше других походила на большую зеленую деревню, со всей ее патриархальной установленностью и неторопливым ритмом жизни.

Именно этот ритм и чувствуется в речи «няни из Москвы», – московская неспешность. Недаром начинается книга с воспоминания няни о чаепитиях в саду на Ордынке, с вареньем из китайских яблочков. Это-то начало, как видно по архивным рукописям, и было «первой пробой», «зародышем» романа, и далее, на всем своем протяжении, воспроизводящем речь няни. И в ее простосердечном, ласковом, напевном и метком говорке чувствуется та «первая школа», которую, по его собственным словам, прошел Шмелев в детстве – на большом дворе, где собирались наниматься к отцу мастеровые со всех округов Москвы; «первая прочитанная книга» – «книга живого, бойкого и красочного слова».

Истории, слышанные от мастеровых, мальчик с большим успехом пересказывал юным слушателям из частного пансиона, куда его отдали после смерти отца. За пансионом последовала 6-я Московская гимназия (единственная на Замоскворечье). По окончании ее в 1884 году молодой человек поступил на юридический факультет Московского университета.

Купцы издавна с недоверием относились к судейским, и выбор юноши означал определенный разрыв со средой и ее идеалами, с семьей, где после смерти отца не было близкого ему по духу человека. Он жил в книгах и книгами. Его влек распространенный среди молодежи 80-90-х годов интерес к общественным наукам, социологии, экономике, праву.

Выбор факультета, как писал Шмелев впоследствии, оказался случаен, однако на полтора десятка лет определил судьбу будущего писателя. По окончании университета в 1898 году Иван Сергеевич служил в адвокатуре в Москве, а потом, в 1900–1907 годах, – в Казенной палате во Владимире чиновником особых поручений. Он ездил по городкам губернии, проверял торговлю, ночевал на постоялых дворах, останавливался в глухих местах у лесничих, народных учителей, священников. Жизнь русской провинции открывалась перед ним, но служба тяготила. Выход открылся в писательстве. В 1905 году Шмелев вернулся к перу (когда-то, еще после первого курса университета, он написал книжечку путевых очерков «На скалах Валаама»). Теперь же рассказы последовали один за другим. В 1908 году он бросил службу, переехал с женой и сыном в Москву и целиком отдался литературной деятельности.

Слава пришла к нему через три года – с появлением повести «Человек из ресторана» в горьковских сборниках «Знание». Это «сказ» от лица официанта, «маленького человека». Пафос автора: любовь и сострадание к униженным и оскорбленным – классический пафос русской литературы. В 1913–1917 годах в «Книгоиздательстве писателей в Москве» вышло восьмитомное собрание рассказов Шмелева, и А. Кони в 1916-м выдвигал его кандидатуру на звание академика.

Шмелев начала века был признанным реалистом и традиционалистом. В рассказах своих повествовал о жизни купеческой Москвы и российской провинции, исповедуя идеалы гуманизма и демократизма. Ярко рисовал детали быта, характерные приметы русской жизни и сам замечал в письме другу, поэту И. Белоусову 3 декабря 1913 года: «А я ведь в Замоскворечье родился, привык по земле ходить и люблю земной дух. А никогда сей дух не выкурится, пока жива будет русская литература».

Иван Сергеевич и по приезде из Владимира всегда выбирал квартиры в Замоскворечье. По поводу одного из его адресов Л. Андреев, Шмелева очень ценивший, но как «петербуржец» к «земному духу» не склонный, выразился в 1916 году весьма саркастически: «Все они – под „они“ подразумевались главным образом московские писатели, – живут на Четвертом Коровьем валу. Наступит революция, сгорит полмира, все станет неузнаваемым и необычайным, а „они“ так и не сдвинутся со своего Коровьего вала, да еще вдобавок Четвертого».

Читать еще:  Святая тишина: прочитайте этот текст про себя

Однако Иван Сергеевич «сдвинулся со своего Коровьего вала» довольно скоро – в июне 1918 года. После Октябрьской революции он с женой и сыном переехал в Крым, в Алушту, к писателю С. Н. Сергееву-Ценскому, и провел там страшные четыре года, круто изменившие всю его жизнь, душевный склад и творчество.

Алушта описана в «Няне из Москвы». Именно в этом маленьком южном городке спасаются героини, и чтобы понять все политические намеки в романе, надо коротко сказать о «белом Крыме».

Только в январе 1918 года там победила революция, а в мае полуостров уже заняли немцы. В декабре они уступили место англофранцузской интервенции, поддерживавшей своим флотом власть Крымского краевого правительства, своеобразного аналога Временного правительства. В апреле 1919 года краевое правительство бежало в эмиграцию под напором красных, продержавшихся там до июня. С июня 1919 по ноябрь 1920 года Крым принадлежал белым сначала под командованием А. Деникина, затем П. Врангеля. Единственный сын Шмелева Сергей, бывший артиллерийский офицер, в ноябре 1919 года служил у Деникина в Туркестане, а затем у Врангеля в Алуште. Но когда в конце ноября 1920 года 126 кораблей под андреевскими и французскими флагами увозили в Константинополь остатки врангелевской армии от берегов Крыма, Шмелевых на палубе не было. Они решили остаться в России.

«Рождество» Иван Шмелев

Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же… Не поймешь чего — подскажет сердце.

Как будто я такой, как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он — редко, выпадет — и стаял. А у нас повалит, — свету, бывало, не видать, дня на три! Все завалит. На улицах — сугробы, все бело. На крышах, на заборах, на фонарях — вот сколько снегу! С крыш свисает. Висит — и рухнет мягко, как мука. Ну, за ворот засыплет. Дворники сгребают в кучи, свозят. А не сгребай — увязнешь. Тихо у нас зимой и глухо. Несутся санки, а не слышно. Только в мороз, визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса… — вот радость.

Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что мороженых свиней подвозят, — скоро и Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче — белугу, осетрину, судачка, наважку; победней — селедку, сомовину, леща… У нас, в России, всякой рыбы много. Зато на Рождество — свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят, словно бревна, — мороженые свиньи. Окорока обрублены, к засолу. Так и лежат, рядами, — разводы розовые видно, снежком запорошило.

А мороз такой, что воздух мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И тянутся обозы — к Рождеству. Обоз? Ну будто поезд… только не вагоны, а сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут. Лошади степные, на продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, индюшек, — «пылкого морозу». Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь… Знаешь — рябчик? Пестренький такой, рябой… ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется — дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А на вкус, брат. Здесь редко видишь, а у нас — обозами тянули. Все распродадут, и сани, и лошадей, закупят красного товару, ситцу — и домой, чугункой. Чугунка? А железная дорога. Выгодней в Москву обозом: свой овес-то, и лошади к продаже, своих заводов, с косяков степных.

Перед Рождеством, на Конной площади, в Москве, — там лошадями торговали, — стон стоит. А площадь эта… — как бы тебе сказать. — да попросторней будет, чем… знаешь, Эйфелева-то башня где? И вся — в санях. Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи — как дрова лежат на версту. Завалит снегом, а из-под снега рыла да зады. А то чаны, огромные, да… с комнату, пожалуй! А это солонина. И такой мороз, что и рассол-то замерзает… — розовый ледок на солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок отскочит, хоть с полфунта, — наплевать! Нищий подберет. Эту свиную «крошку» охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой — поросячий ряд, на версту. А там — гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик… Прямо из саней торговля. И без весов, поштучно больше. Широка Россия, — без весов, на глаз. Бывало, фабричные впрягутся в розвальни, — большие сани, — везут-смеются. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины… Богато жили.

Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях, — лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. Не так, как здесь, — тычинки. У нашей елки… как отогреется, расправит лапы, — чаща. На Театральной площади, бывало, — лес. Стоят, в снегу. А снег повалит, — потерял дорогу! Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках — будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбом. Сбитенщики ходят, аукаются в елках: «Эй, сла-дкий сбитень! калачики горя-чи. » В самоварах, на долгих дужках, — сбитень. Сбитень? А такой горячий, лучше чая. С медом, с имбирем, — душисто, сладко. Стакан — копейка. Калачик мерзлый, стаканчик сбитню, толстенький такой, граненый, — пальцы жжет. На снежку, в лесу… приятно! Потягиваешь понемножку, а пар — клубами, как из паровоза. Калачик — льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь в елках. А мороз крепчает. Небо — в дыму — лиловое, в огне. На елках иней. Мерзлая ворона попадется, наступишь — хрустнет, как стекляшка. Морозная Россия, а… тепло.

В Сочельник, под Рождество, — бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар — из чернослива, груши, шепталы… Ставили под образа, на сено. Почему. А будто — дар Христу. Ну… будто Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота-то. Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь — звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон — другая… Стекла засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени. А звезд все больше. А какие звезды. Форточку откроешь — резанет, ожжет морозом. А звезды. На черном небе так и кипит от света, дрожит, мерцает. А какие звезды. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, через нее-то звезды больше, разными огнями блещут, — голубой хрусталь, и синий, и зеленый, — в стрелках. И звон услышишь. И будто это звезды — звон-то! Морозный, гулкий, — прямо, серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят, — древний звон, степенный, с глухотцой. А то — тугое серебро, как бархат звонный. И все запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца-начала… — гул и гул.

Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок, — мороз и не щиплет. Выйдешь — певучий звон. И звезды. Калитку тронешь, — так и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По улице — сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух… — синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы — белые виденья. Спят в них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, до звезд. Звездный звон, певучий, — плывет, не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога в вышних, — Рождество.

Идешь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев-молитву, простой, особенный какой-то, детский, теплый… — и почему-то видится кроватка, звезды.

Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума…

И почему-то кажется, что давний-давний тот напев священный… был всегда. И будет.

На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком — знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну, карточка… осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мерзнет. Никто его не покупает: дорогой. Прижался к стеклышку и мерзнет.

Идешь из церкви. Все — другое. Снег — святой. И звезды — святые, новые, рождественские звезды. Рождество! Посмотришь в небо. Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Воя она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год — над этим садом, низко. Она голубоватая, Святая. Бывало, думал: «Если к ней идти — придешь туда. Вот, прийти бы… и поклониться вместе с пастухами Рождеству! Он — в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне… Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!» Смотришь, смотришь — и думаешь: «Волсви же со звездою путеше-эствуют. »

Волсви. Значит — мудрецы, волхвы. А, маленький, я думал — волки. Тебе смешно? Да, добрые такие волки, — думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь. Даже и волки рады. Правда, хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на звезду. А та ведет их. Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься.. Видишь — кормушка, с сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит? Да, и волков… всех манит. Как я хотел увидеть. Овцы там, коровы, голуби взлетают по стропилам… и пастухи, склонились… и цари, волхвы… И вот, подходят волки. Их у нас в России мно-го. Смотрят, а войти боятся. Почему боятся? А стыдно им… злые такие были. Ты спрашиваешь — впустят? Ну конечно, впустят. Скажут: ну, и вы входите, нынче Рождество! И звезды… все звезды там, у входа, толпятся, светят… Кто, волки? Ну, конечно, рады.

Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а от звезды все стрелки, стрелки…

Зайдешь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что даже волки добрые теперь и ходят со звездой… Крикнешь в конуру: «Бушуйка!» Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, будто скажет: да. Рождество. И — на душе тепло, от счастья.

Мечтаешь: Святки, елка, в театр поедем… Народу сколько завтра будет! Плотник Семен кирпичиков мне принесет и чурбачков, чудесно они пахнут елкой. Придет и моя кормилка Настя, сунет апельсинчик и будет целовать и плакать, скажет: «Выкормочек мой… растешь»… Подбитый Барин придет еще, такой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет махать бумажкой, так смешно. С длинными усами, в красном картузе, а под глазами «фонари». И будет говорить стихи. Я помню:

И пусть ничто-с за этот Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно-с проказник
В сей день Христова Рождества!

В кухне на полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, в окоренке оттаивает поросенок, весь в морщинках, индюшка серебрится от морозца. И непременно загляну за печку, где плита: стоит. Только под Рождество бывает. Огромная, во всю плиту, — свинья! Ноги у ней подрублены, стоит на четырех култышках, рылом в кухню. Только сейчас втащили, — блестит морозцем, уши не обвисли. Мне радостно и жутко: в глазах намерзло, сквозь беловатые ресницы смотрит… Кучер говорил: «Велено их есть на Рождество, за наказание! Не давала спать Младенцу, все хрюкала. Потому и называется — свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!» Смотрю я долго. В черном рыле — оскаленные зубки, «пятак», как плошка. А вдруг соскочит и загрызет. Как-то она загромыхала ночью, напугала.

И в доме — Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы не горят, а все лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, — другая, чем на рынке. За ней чуть брезжит алый огонек лампадки, — звездочки, в лесу как будто… А завтра.

А вот и — завтра. Такой мороз, что все дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором — в дыму, висит пунцовым шаром. Будто и оно дымится. От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая. Вот мо-роз.

Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить… Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой, выщипывает за вихры мальчишек. Но сегодня добрый. Всегда Он водит «славить». Мишка Драп несет звезду на палке — картонный домик: светятся окошки из бумажек, пунцовые и золотые, — свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.

— «Волхи же со Звездою питушествуют!» — весело говорит Зола.

Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет…

Он взмахивает черным пальцем, и начинают хором:

Рождество Твое. Христе Бо-же наш…

Совсем не похоже на Звезду, но все равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мой друг, сапожник, несет огромную розу из бумаги и все на нее смотрит. Мальчишка портного Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.

— Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекает! — говорит Зола. — Сейчас будет святое приставление! — Он схватывает Драпа за голову и устанавливает, как стул. — А кузнечонок у нас царь Ирод будет!

Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую сторону. Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове зеленый колпак со звездами.

— Подымай меч выше! — кричит Зола. — А ты, Степка, зубы оскаль страшней! Это я от бабушки еще знаю, от старины!

Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит зубы. И все начинают хором:

Приходили вол-хи,
Приносили бол-хи,
Приходили вол-хари,
Приносили бол-хари.
Ирод ты Ирод,
Чего ты родился,
Чего не хрестился,
Я царь Ка-стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!

Плешкин хватает черного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод падает, как мешок. Драп машет над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:

— Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим-носим, у хозяев ничего не просим, а чего накладут — не бросим!

Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и зеленый стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти вечерком спеть про Ирода «подлинней», но никогда почему-то не приходит.

Позванивает в парадном колокольчик, и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все на елке, до серебряной звездочки наверху.

Приходят-уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают.

Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот, словно разбивают стекла. Это — «последние люди», музыканты, пришли поздравить.

— Береги шубы! — кричат в передней.

Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой, и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить. Все затыкают уши, но музыканты играют и играют.

Вот уже и проходит день. Вот уж и елка горит — и догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то гармоника играет, топотанье… — должно быть, в кухне.

В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших окнах. За ними — звезды. Светит большая звезда над Барминихиным садом, но это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.

Ссылка на основную публикацию
Статьи c упоминанием слов:
Adblock
detector